Отказ
И вот, наконец, мы получили долгожданный вызов.
И тут возникло препятствие, на которое мы наткнулись не совсем неожиданно – предполагали, что оно может возникнуть.
Нина Захаровна отказалась подписать нам документ, который требовал Увир: отказ родителей от материальных и любых других претензий.
Более того, она написала и заверила нотариально утверждение, что у нее есть материальные и моральные претензии.
Мы сочли такой поворот дел удачей в наших обстоятельствах.
Почему? К тому времени я уже подучил иврит, походил на уроки и начал преподавать Тору. Мы как-то вошли в круг отказников. И, надо отметить, меня выгнали с работы (Люба перестала работать с рождением дочери).
Причиной было то, что я начал ходить в кепке, т.е. с покрытой головой, и пришел в ней как-то на заседание кафедры. Все, это был конец моей работы.
Таким образом, мы с точки зрения властей были людьми крайне не благонадежными, нарушающими закон, запрещающий тунеядство (все должны были работать).
Поэтому нам лучше было заявить о своих намерениях уехать официально, чтобы у ГБ, которое, безусловно, было в курсе всех наших дел, не было подозрений, что мы диссиденты и хотим поменять порядок внутри страны.
Так что возможность подать документы в УВИР нас обрадовала. Да и мало ли что – может быть захотят от нас отделаться и отпустят.
Подача документов превратилась в целую эпопею. Нина Захаровна успела побывать в нашем районом отделении милиции и поговорить с начальником районного УВИРА, неким Афониным.
Когда в очередной раз вернулся домой, то сказал Любе, что мы поедем подавать документы в УВИР по ее месту жительства в отделение милиции Бескудниково.
Собрались. Я сказал Любе: "Возьмем пишущую машинку". У нас была ее черная, та, что называлась полу портативная машинка – черная, блестящая с белой надписью "Рейнметалл". Через ее клавиши прошли и Мандельштам, и Анна Ахматова. Люба потом вспоминала, что она никак не могла понять, зачем я так настаивал на том, чтобы мы взяли с собой пишущую машинку.
И вот мы поехали в Бескудниково с машинкой, которую, конечно, нес я а не она.
Зима, темнеет рано. Лежит снег. Мороз. Люба в своей шубе из искусственного меха и копроновых чулках. Приехали в отделение милиции, располагавшееся в каком-то старом одноэтажном здании с толстыми кирпичными стенами и большими подоконниками возле окон. Зашли в кабинет, объяснили суть дела, достали анкеты. И тут началось то же самое: здесь допечатайте, а здесь поправьте. Мы взяли машинку, вышли в коридор, поставили ее на подоконник и Люба начала поправлять анкеты. Но проходящая милиционерша сказала, что здесь нельзя печатать. Я сказал, что мы никому не мешаем здесь. Но она повторила: "Нельзя". Мы взяли машинку и вышли на улицу. Куда идти? Люба встала на колени на широких ступеньки (их было четыре-пять), которые вели ко входу в здание, открыла машинку и начала печатать. Пальцы мерзнут, коленям холодно, свет тусклый, машинка может отказать на морозе. Но допечатала все аккуратно, и мы пошли на новый заход. Молодой, высокий худощавый милиционер по имени Леша собрался взять у нас документы. В кабинете несколько столов, за каждым – сотрудник или сотрудница милиции. И одна женщина говорит: "Леша, ты у них не бери". И Леша на наше удивление отвечает: "А что? У них все в порядке". И взял наши бумаги. Это был момент чуда. Ведь с таким же успехом он мог и не взять наши документы. Кто вложил ему в уста эти слова: "У них все в порядке"?
Видимо Любина настойчивость, ее ощущение, с которым она нажимала на клавиши, переносилось на буквы из металла, бившие по черной ленте, оставлявшей отпечаток каждой буквы на бумаге, дошло до Небес и те раскрылись, и вложили в уста Леши слова: "У них все в порядке".
Мы отправились домой в автобусе, а потом на метро с ощущением, что свершилось нечто великое. Хотя было понятно, что с написанной Ниной Захаровной бумагой о наличии у нее материальных моральных претензий к дочери, мы скорее всего получим отказ: нам будет отказано в выезде.
Так оно и произошло.
Через какое-то время нам позвонили из центрального московского УВИРА и сказали, что нам отказано в выезде.
Через какое-то время речь зашла о гиюре. Конечно, в начале пути я не имел представления об этом понятии. Но, постепенно оно стало ясным.
Люба все принимала спокойно. Гиюр так гиюр. Правда, в душе, я уверен, ей было не просто.
Я начал разговаривать со стариками, на которых держалась синагога.
Реб Гече Виленскому было лет семьдесят пять. Он был хабадником, представителем любавического ребе в Москве. Но мне тогда это было не известно. Первый раз он мне отказал.
Сказал: "Я человек маленький щуплый. Если меня начнут пороть на том свете, то ведь бить-то некуда".
Прошло время. Я вращался в кругах изучающих Тору, начал преподавать, и не переставал разговаривать с реб Гейче. И в какой-то момент, видимо, решив, что он уже исполнил обязанность отталкивать поначалу того, кто пришел просить принять гиюр и присоединиться к еврейскому народу, согласился.
Миква в Москве была в то время только в центральной синагоге, в подвале. Старики привозили зимой лед и вода в основной части не считалась "начерпанной". Проверяли ее сто раз все авторитеты, которые приезжали из-за границы.
Бейт дин состоял из самых уважаемых людей: реб Гейче, реб Мотл Лифлиц, реб Исроэль.
Была и хупа. Ее поставил реб Виньемин, у которого я учил Талмуд, жил недалеко от нас.
Соблюдение было связано с посещением миквы раз в месяц. Зимой и летом. Вода в микве не подогревалась. Эмма Борисовна, "баланит", подогревала небольшой бассейн кипятильником для стакана воды.
Как Люба выживала – не знаю. Еще надо было доехать домой с мокрыми волосами, которые негде было высушить. А зимой нередко бывало минус двадцать, двадцать два градуса.
Она была не одна такая. Но ведь это Люба. Маленькая, хрупкая, болезненная. И кроме этого подвига много, много других великих дел, которые не все удостоились совершить.